Юлия Немировская

Потому, что костер разжигает лесник, Потому, что прилип у собаки язык К черной морде, дышащей в пару, Потому, что слезятся глаза на ветру, И горячие льдины летят на траву, Потому, что идут мои обе ноги И сама я на свете живу; Потому, что на дереве стая ворон, А отсюда мне кажется — стая ботинок: Их на землю стряхнуть и безногим одеть, И отправиться дальше, как на поединок, Потому, что так холоден воздух побед — Оба легких горят, как последние листья, Потому, что слепит замороженный свет, И блестит и визжит грузовик — Вот поэтому я и смогу победить, И сто лет на земле и дышать и ходить, И по острому воздуху пальцем водить, Как по самой любимой из книг.

Ни родины у снега нет, Ни века, ни родных. У снега только белый цвет На черных мостовых,

А нам с тобой дана родня, И родина, и век, И быть не можем мы ни дня Свободными как снег.

Хоть кол на голове теши — Стихов не пиши. Пусть ноздри раздувает октябрь — А ты не пиши, Отчаянье тебя души — А ты не пиши. Но когда далеко-далеко, Так, что дышать легко, Проступает жизнь — твоя, не твоя, На песке лодка, у бабы локоть, Но когда начинают, как флаги, хлопать Всех облаков края, Пиши — это я и я, Это я.

Мерзлую корочку кинь голубям, Сядь за огромную синюю книгу. Что, как читается? Вытяни ногу. Яблоко в руки возьми. Строчка стекает на землю. Земля Пробует снег языком: недосолен. Кутаясь, люди выходят из спален — Семь, или ближе к восьми.

То, что кому-то ужасно придется Там, где земля или город взорвется, То, что жил Дельвиг, и Дельвига нет, Нет или есть, или скоро вернется...

Я никогда больше не отпущу, Я никого теперь — ни на минуту. По горизонту — и как по канату Шли, я их видела, шли. Все, кто писали зеленую книгу, Синюю книгу и белую книгу, — Все расходились они понемногу, Не замечая земли.

Строчку глазами найду — оборвется. Что, не читается? — Нет: не живется. Как, и не пишется? — Кажется, нет. И не уходит — и не остается.

Я встретилась с курицей утром у крана; Смотря в ее круглый значительный глаз Мгновенно узнала мифический образ Стратега, придурка, любимца вельмож, Загнавшего в птичью теперь оболочку Свой дух, ночевавший в петровских дворцах... Ну нет, слишком глупо клюет она булку. Я видела: ветер пошел на прогулку. Он выронил пачку газет, и во всех Написано: осень и осень. Ну нет, я пока их не буду читать: Мне столько за лето еще наверстать — Огромный неначатый список. Смородина сохнет, бросая из мисок Такой укоризненный взгляд. А сад... Так вот — от забот, разговоров моих Притих Суворов. Суровый герой, мне знаком его норов.

Сходила лета пелена: Пыльца, горячие иголки. Рассветы ночью и водой Дышали в окна из лесов. А по лесам бежал чертежник, И с ним поэт, неся треножник, Ключи и стрелки от часов. Все это странные символы, Как прошептал бы Баратынский, Но он был сплюснут в белой книге И серым обведен кружком. Уже чертежник — это осень. Уже идет по миру время. Оно душа, а тело мира — Пространство — вырастет в снегу. Пока же ключ трещит и листья Подобны целой туче скважин, Поэт встревожен и отважен — Бежит и пишет на бегу.

Чужие стихи — это только толчки Для долго на книге лежавшей руки, Для долго на нитке висевшей души: В них слышится главное слово — пиши.

А дети чужие — как будто звонки Из дома, который стоит у реки: Там муж мой и дети мои за столом, И слышится шепот: «Вот, мы тебя ждем».

А жизни чужие, мои молотки: Стучатся, стучатся, стучатся в виски, Но выслушать все, и понять, и помочь... Подумаешь только — и кинешься прочь.

Слышнее, чем голос пчелы шерстяной, Был голос поэта, что умер давно. Я думала так же и с ним заодно, Хотя он и умер давным-предавно. Он был неизвестен; не очень велик, При жизни своих не увидел он книг. Казался, наверное, косноязык (А может быть, и без него много книг). И вот я о нем сочиняю статью, Как будто про жизнь сочиняю свою. Наверно, его я как брата люблю: В словарь в десять строчек пишу я статью. Ведь раз десять строчек стоят в словаре Не страшно пожить и потом умереть.

В красном лыжном костюме На белом снегу Вообще никого не боюсь, И без разных премудростей я обойдусь — Все равно все что хочешь смогу. Мир не страшен — такое родное лицо У него, когда солнце палит, А в горах, на огромных надбровных буграх, Его лоб обожженный болит. В красном лыжном костюме Холодной водой Я, пожарник, все горы залью, Над большой, добела раскаленной грядой, Над горячим лицом постою. И никто не сгорит, не исчезнет, пока Я за синие щёки держу облака, Пока вижу, как ходят кругами века, Пока помню слова своего языка, Пока в каждом с земли узнаю земляка, И пока, и пока, и пока, и пока...

Вотще, — с листа заметил Пушкин, И я дышала этим ще, Оно еще щекочет горло, И плеткой щелкает в душе. Вотще — рыдательное слово. Как март, звук нов и водянист. Так раскричался декабрист, Радищев, щука у Крылова. Почувствуй, как оно стекло Из красной капельницы сердца Такого зверя, как поэт, По трубке весом в двести лет В твои раскрывшиеся вены. Напрасно (красной) — и мгновенно Стал страшно ясным небосвод, И рыхлый снег потек и высох. — Напрасно биться в этих высях, В огне неистовом горя. Вотще, короче просто зря (Зрачок заранее напрягся) Зря как, зря где, каким зрачком, Какое из событий мира?

Ночью дрогнет летевшая к морю рука, Тронет тапочек, к полу прижавший затылок, И вскочу, как наткнувшись на слово тоска В книге — вправду тоскуя сто тысячью жилок. Что бы сделать? Не черту ли душу продать, Чтобы разные жизни за жизнь повидать; Чем бы быстро заесть неожиданный вкус Ночи, спутанной нитями родственных уз? Но другая, веселая мысль меня жжет: Пока ночь нерушима и время идет, Как бессильна печаль перед силою сил, Перед радостью сонных развернутых крыл.

Шел охотник по лесу, и лось, и болотная цапля. Вдруг услышали: осень — и как припустились бежать! Кто держался за шляпу, кто шеей к земле пригибался, Когда ветер стеклянными пулями начал стрелять.

Запирайтесь в дома! Зарывайтесь в душистые ямы! Зажигайте огонь или пере- бирайтесь на юг. Кто остался, тот плачет, и, стоя на холоде с книгой... Дельвиг, Дельвиг, тебя я не выпущу больше из рук.

Ну вот, ты на службе. Таких ли времен Ты ждал и к такой ли готовился схватке, Когда выводил свои буквы в тетрадке И знал наизусть десять тысяч имен. На что ты равнялся, Кому подчинялся?

Ну вот, ты на службе. Так дерево вдруг На синем небесном листе распласталось. Расти больше некуда — что же осталось? — Спросил он прохожего знаками рук: У глухонемого Нет звука иного.

Но ты еще можешь Кричать что есть сил, Хотя уже чувствуешь холод в лопатках. Ты воронов в кожаных черных перчатках В руках не носил, Над утренним лесом Ты не был навесом.

Поэтому утром На службу свою В костюме иди, как простой карандашик. Из многих одетых сегодня рубашек Я не узнаю Зеленой, нательной, Служебной, смертельной.

Жил-был граф Хвостов, жил он в Санкт-Петербурге, Он был стихотворец и сам покупал Стихи свои в городе Санкт-Петербурге (Там больше никто их и не покупал).

Читатель, ты зол. Ты хитрюга, читатель! — Никто, никогда, никому, ничего. И утром под дождичком шел покупатель Добра своего и труда своего.

В цилиндре (есть мнение, что без цилиндра) И с тростью (есть мнение, что без нее) Он нес, озираясь печально и хитро, Свой труд и добро дорогое свое.

И дома (свидетельства сходятся — дома) Садился, брал книжную стопку, кряхтя, И, всё перечтя до последнего тома, Он сам улыбался себе, как дитя.

Так вот. Я, читатели, мненья другого. Плохой стихотворец, но участь горька. Пойду и куплю сочиненье Хвостова И встану, листая его, у ларька.

Пускай он увидит меня, притаится, Лицом озарится и выкрикнет: так! И выйдет на Мойку, как важная птица. Как птица, а все остальное — пустяк.

Вот март, как бы мужик небритый Идет, бутылками звеня. Он весь из золота отлитый, Он нежно смотрит на меня. Как хорошо — как будто память Мне кто-то от семейных уз Освободил Как будто камень Подняли Приоткрыли шлюз. Последнее, что тяжелее, Чем сердце — снято как рукой. Я, как приморская аллея, Лечу к поверхности морской.

В булочной-кондитерской Народу набралось. А где мое дитятко? — Еще не родилось. А где моя книжечка? — Не вышла она, И кому моя книжечка Окажется нужна? А мне ваша булочка Нужна позарез. Несу ее надкусанную, Мокрую от слез.